«Хроника» возникла самозарождением (2003)

“Почти как стихи…”

Интервью с Натальей Горбаневской (Париж, 2003 г.).

Наталья Евгеньевна ГОРБАНЕВСКАЯ (1936–2013)  — поэт, переводчик, журналист. Основатель и первый издатель самиздатского бюллетеня «Хроника текущих событий». Участница «демонстрации семерых» на Красной площади 25 августа 1968. Член Инициативной группы по защите прав человека в СССР.

***

Наталья Евгеньевна, расскажите, как вы оказались в кругу диссидентов?

Слово «диссиденты», видимо, появилось где-то в 1970-71-м годах, поскольку, когда в декабре 1969-го меня посадили, этого слова ещё не было, а когда я вышла в феврале 1972-го – оно уже было. Слово это я очень не люблю, но его активно применяют для описания определённого социального явления в советской истории, и с этим уже ничего не поделаешь.

…В конце 1950-х – начале 1960-х все мы были более или менее молоды, мобильны и не сидели по домам. Компьютеров у нас не было, к экранам телевизоров мы тоже не прилипали. Я вообще не помню, чтобы в домах, где я бывала, кто-то смотрел телевизор.

В молодости вообще так происходит – всегда появляются новые знакомые, знакомые знакомых, складываются какие-то новые компании. Знакомились мы в самых разных местах. На Пушкинскую площадь я, например, не ходила. Но люди ходили. И там встречались. Знакомились в домах. Например, с Ларисой Богораз [1], Толей Марченко [2] и Пашей Литвиновым [3] я познакомилась в один и тот же день, в феврале 1967-го года, когда пришла к матери арестованного Алика Гинзбурга [4], Людмиле Ильиничне. И там увидела массу людей, ведь её навещали многие, чтобы узнать новости об Алике. Надо сказать, что дом Гинзбургов вообще был одним из географических центров создания сообщества. В моём же случае Алик Гинзбург был старым другом. Мы познакомились через круг молодых поэтов.

То есть это была масса пересекающихся множеств. Кто-то кому-то больше нравился, кто-то кому-то меньше. Кто-то ходил в одни места, кто-то в другие. У многих людей, у меня особенно, всегда было несколько компаний, и я всегда людей знакомила, чем и была знаменита. В компании обычно ходили повидать людей, поговорить, послушать. В общем, это была просто жизнь. Это не была специальная общественная деятельность.

Но всё-таки к концу 1960-х годов сформировалось сообщество, которое своими действиями выделялось из общего круга либеральной московской интеллигенции. Сообщество диссидентов… Как оно появилось?

Думаю, где-то в 1967-м всё-таки начало формироваться что-то похожее на сообщество. Очень фрагментарное, но всё же… Конечно, очень многие занимались самиздатом. Но самиздат был естественным занятием интеллигенции в то время! Им занимались все. А вот первая точка, когда наше сообщество начало немножко «слепляться в тесто» и выделяться – это был декабрь 1967-го года, первое большое коллективное письмо.

До этого в 1966–1967 годах были, конечно, коллективные письма, но под ними в основном подписывались известные деятели. А тут в начале декабря объявили, что вот-вот состоится суд над Аликом Гинзбургом и Юрой Галансковым [5], и что он будет закрытым. Так вот это было письмо протеста против закрытого суда. Под ним, кажется, больше ста человек подписалось, чего до тех пор ни разу не было. И подписались люди типа меня, которые раньше не подписывали писем в связи с тем, что считали: свою подпись должны ставить знаменитости. Думали, кому нужна моя никому не известная фамилия? А тут я поняла (и, думаю, у многих подписавших был именно такой мотив), что я ставлю свою подпись, потому что считаю это нужным, потому что мне совесть не позволяет поступить иначе.

Активная фаза подписантства – времени, когда зафиксировано наибольшее количество писем протеста и подписей под ними, – длилась недолго, пожалуй, лишь до осени 1968 года. Например, когда осенью судили демонстрантов [6], то под письмом в их защиту стояло всего несколько десятков подписей (ранее были письма, под которыми собиралось и до двухсот подписей). Вот она, разница – чуть больше чем за полгода климат в обществе значительно изменился.

Да, позже ещё стали знакомиться друг с другом у судов. И это тоже связывало сообщество. Например, я первый раз была у суда в сентябре 1967-го года, когда судили Володю Буковского [7], Вадима Делоне [8] и Евгения Кушева [9]. Там я познакомилась с какими-то людьми. В частности, с Ниной Ивановной Буковской [10].

И в какой-то момент появились первые диссидентские организации…

Мы как огня боялись слова «организация»! Потому первая организация после жарких дебатов была создана лишь в мае 1969-го года. Это была Инициативная группа по защите прав человека в СССР. Получилось это достаточно случайно, т.к., в общем, никто не хотел организации. И не только потому, что боялись 72-й статьи УК [11].

Каждый хотел оставаться свободным от обязанностей и запретов, налагаемых организацией. Например, после августовской демонстрации 1968-го года были разговоры на тему, кому можно было в ней участвовать, кому нет. Что вот, может, если бы была организация, какой-то «комитет», можно было бы запретить кому-то из нас туда ходить или, во всяком случае, настоятельно рекомендовать этого не делать. Но это же немыслимо! И, во-вторых, у нас перед глазами был печальный пример молодежных организаций конца 50-х – начала 60-х годов. То есть организовываться никто не хотел.

Как же вы оказались в составе Инициативной группы?

Ситуация с созданием этой организации сложилась такая, что сказать «нет» было невозможно. Она появилась в информационном пространстве, по сути, раньше, чем мы дали добро. Было много споров, недоразумений. Кто-то выходил из Инициативной группы, снова входил, опять выходил. Однако когда членов группы начали одного за другим выдергивать и сажать, уже нельзя было уходить. Но это, по-моему, единственная организация, в которой я участвовала в Советском Союзе. И то почти не по своей воле. Действительно, я неорганизованный человек… (Улыбается)

В общем, сообщество было. Но в нём все делалось естественным порядком, никто никому ничего не поручал. Думаю, что и в Московской Хельсинкской группе, которая была первой и начала Хельсинкское движение, тоже не было никакой обязаловки. Всё естественно.

Наталья Евгеньевна, как появилась идея издания
«Хроники текущих событий»?

Идея «Хроники» к началу 1968 года буквально носилась в воздухе. Во всяком случае, с тех пор, как у нас появилось в распоряжении много сведений о лагерях. Сначала появилась самиздатская статья [12] Лары Богораз о поездке к Юлию [13] в лагерь и «Репортаж из заповедника имени Берия» Валентина Мороза. [14]. Кроме того, вышел из лагеря Толя Марченко и написал «Мои показания». Но все равно еще много разных сведений оставалось необработанными. И чувствовалось, что надо бы это как-то систематизировать, какой-нибудь бы бюллетень…

Параллельно этому в стране начались первые внесудебные репрессии. Они стали результатом подписантской кампании. Мы передавали, сколько могли, эту информацию, в итоге что-то возвращалось по западному радио. И при этом все говорили: вот бы бюллетень! Но руки ни у кого не доходили. И тут я вышла в декретный отпуск.

На самом деле, может, и я не взялась бы за это в другое время, хотя мне очень хотелось. Дело в том, что меня уже тогда в нашем кругу ценили как редактора, часто показывали какие-то материалы. Скажем, обращение Ларисы Богораз и Павла Литвинова «К мировой общественности». Лара мне показала его накануне отправки, и мы вместе его отредактировали. А на следующий день я же передала его корреспондентам. (Улыбается) …Мы пошли в закусочную гостиницы «Ленинградская», и я передала обращение корреспондентам «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост» в пачке из-под сигарет «Мальборо», как сейчас помню. Я тогда еще была не очень заметным человеком за Ларисой, за Павлом. Потому как-то так вот… прошло. Возвращаясь к редакторству, в общем, к тому времени уже многие ребята периодически просили меня посмотреть какие-то коллективные документы, что-то поправить. И я была одним из авторов письма после процесса А. Гинзбурга-Ю. Галанскова, под которым было собрано больше всего подписей [15].

Скажите, как определился формат –
периодический информационный бюллетень?

В это время свои информационные бюллетени уже были у крымских татар, у баптистов… Мы как раз к 1968-му познакомились и очень подружились с крымскими татарами. Потому идея информационного бюллетеня была, скорее всего, заимствована у них.

А название «Хроника текущих событий» откуда взялось?

На одной из встреч, в Долгопрудном, в доме какого-то друга Петра Григоренко [16], все в очередной раз говорили: надо что-то издавать, надо информировать. Кажется, именно там кто-то сказал: «Ну, и назвать это «Хроникой текущих событий». Дело в том, что это было название рубрики из информационной передачи ВВС.

И «Хроника» в самом её начале так не называлась! Она называлась «Год прав человека в Советском Союзе». «Хроника текущих событий» – подзаголовок. Во второй год издания я вставила название «Год прав человека в Советском Союзе продолжается», но потом это ушло в шапку, а «Хроника…» стало названием.

Значит, слоган «Год прав человека в Советском Союзе» пришёл в голову именно вам? Откуда?

Мне, конечно, мне. Все, что есть в первом выпуске «Хроники», все пришло в голову мне, я его делала единолично. Что же касается смысла фразы, то всё дело в том, что 1968-й год ООН объявила Годом прав человека во всем мире. Вот и появился такой заголовок.

Ну вот, идея бюллетеня в сообществе оформилась, какая-то информация для первых выпусков собрана, и дальше…?

…И я поняла, что готова за это взяться. Но все-таки не решалась начать совсем одна, хотела получить благословение. Было это на Автозаводе, то есть в квартире Юлика Кима [17] и Иры Якир [18]. Был Павел Литвинов, может быть, был Илья Габай [19] и ещё кто-то. Виктора Красина [20] не было точно, и Петра Якира [21] тоже не было. Я сказала: «Ребята, я вот действительно собираюсь попробовать какой-то информационный бюллетень. Как, даете добро?» Мне дали «добро». Слов точных не помню, но добро мне дали. И я потихоньку начала.

Почему я одна боялась? Может, зная свою самонадеянность? Трудно сказать… Моя мама всегда про меня говорила: «Поперек батьки в пекло лезешь». Ну, так я и хотела, чтоб все-таки меня чуть-чуть благословили.

В диссидентской среде «Хронику» сразу оценили?

…Вот пример, насколько не была оценена «Хроника» сразу. Дело в том, что первый выпуск «Хроники» я датировала 30-м апреля, сознательно уйдя от даты 1-е мая. Отпечатала первые семь экземпляров: шесть раздала, седьмой себе оставила. У себя дома печатать не могла, т.к. жила с мамой и сыном в одной комнате. А у Павлика Литвинова тогда стояла практически пустая квартира (он жил у своей будущей жены), и он дал мне от неё ключи. Я приходила туда и перепечатывала очередную закладку (т.е. очередные семь экземпляров). И вот прямо там, на двенадцать дней раньше, чем я ожидала, у меня начались схватки – 13-го мая вечером. Я поехала домой: думаю, может, отлежусь. Легла: нет, не проходит. Встала и пошла в роддом. Пришла в роддом, а в час тридцать родила сына Осю.

Ушла же из-за машинки я, наверно, в девятом часу вечера. При этом вторая закладка «Хроники», допечатанная до половины, осталась в машинке. Ну, думаю, кто-нибудь из своих увидит (Павлик в квартире назначал свидания разным людям) и догадается допечатать. Я же сижу дома с Осей. Недели через три, а то и больше, первый раз выскочила из дома на журфикс к Павлику. Журфиксы проходили у Павла именно в этой квартире. Вот я приехала – там полно народу. Смотрю: машинка стоит, а в ней заложенная «Хроника» ровно на той строчке, на которой я остановилась! Как можно увидеть недопечатанный текст и не сесть за машинку?! Я бы тут же села и допечатала! Так что – вначале не было реакции. Я, правда, надеялась, что с тех шести экземпляров, которые раздала, где-то кто-то уже печатал. Вот. Ну а дальше я как-то всех уже расшевелила, чтоб собирали информацию и прочее…

Наталья Евгеньевна, сколько номеров «Хроники» сделали Вы?

Я целиком писала первый, второй и с четвертого по десятый (за небольшими вставками в десятый, которые сделали после того, как я улетела в Сибирь) номера. Их писала целиком. Где-то, скажем, в 1969-м году я просто с черновика диктовала тексты Наде Емелькиной [22]. Причём это всё были не тексты, подготовленные кем-то, а обработка информации, резюме текстов. То есть для меня это был еще и личный литературный труд. Моя первая серьезная стажировка в журналистике, в публицистике.

Третий выпуск «Хроники» я не делала сама. Поскольку пошла на демонстрацию [23], то не знала, вернусь ли. И отдала накануне все материалы, которые у меня уже были подготовлены. После демонстрации и до выхода «Хроники» (31 августа) я тоже не могла ею заниматься, потому что меня все время вызывали на допросы, и было неизвестно, останусь на свободе или нет. Делали третий выпуск Пётр Якир с Юликом Кимом и Ильёй Габаем. Потому этот выпуск стилистически выбивается из общей череды. …У Пети и Илюши очень сильна была склонность к «поэтике эпитетов» и революционному пафосу. В свою очередь, именно революционный пафос всегда был противопоказан моему этосу.

То есть фактографический стиль подачи информации в «Хронике» заложили вы?

Да, это мой стиль, я его заложила. И это все сознавали: и читавшие, и те, кто в будущем его перенимали и старались его продолжить (даже несмотря на то, что в «Хронике» появлялись новые разделы). Все, в общем, считали, что я нашла как раз нужный стиль.

Вы это как-то устно характеризовали или письменно?

Нет, люди сами понимали. Но у меня были какие-то возможности сказать. Скажем, когда я писала заметку по поводу самиздатского документа «О русских фашистах» [24], я написала, что «Хроника» обычно избегает оценок, но здесь мы вынуждены дать оценку этому самиздатскому документу.

«Хроника» за довольно короткий промежуток времени стала бюллетенем, сполна насыщенным информацией. Кто и как её поставлял?

К 1969-му году людей, приносивших информацию, конечно, стало больше. Я уже плохо помню, тем более что старалась не запоминать. Зачем знать лишнее? Если мне кто-то в Москве что-то отдавал, я не спрашивала, у кого он это получил. В пятом выпуске «Хроники» я даже сделала заметку про то, как передавать информацию в «Хронику»: передайте её тому, у кого вы взяли «Хронику», а он передаст тому, у кого он взял «Хронику», и т.д., только не пытайтесь единолично пройти всю цепочку, чтобы вас не приняли за стукача [25]. Поэтому, думаю, ко мне попадала информация от немногих людей.

На самом деле, добиваться помощи от окружающих в плане сбора информации местами бывало очень трудно. Больше всего информации, как ни странно, доставлял Пётр Якир. Он виделся с разными людьми, приносил что-то на каких-то клочках бумаги, полуразборчиво, но я разбиралась. Ведь люди, кто хотел что-то передать, ездили к тем, о ком они слышали в радиопередачах «голосов». В частности, многие люди из провинции к Якиру приезжали. Через него шёл очень большой поток информации.

Андрей Амальрик [26] был одним из немногих, кто серьёзно трудился над самиздатскими документальными текстами. Ленинградцы [27] тоже в этом плане были активны, но их очень быстро посадили. А вообще, скажу вам, весь этот самиздат, всю кропотливую работу тянули на себе, в основном, женщины: Галка Габай [28], Ира Якир, Надя Емелькина… Главной тягловой силой так называемого диссидентского движения были женщины. При известных исключениях, конечно. Но все-таки… (Улыбается) При этом я не только не феминистка, я антифеминистка.

Как появилась идея рубрик? Вы с кем-то это обсуждали? Или вы просто логично разделили имеющийся у вас в руках материал?

Ну, как это могло обсуждаться! Я разделила. Появлялся материал, который не влезал в эти рубрики – ставилась новая рубрика. И потом, по мере разрастания, уже после меня, всё новые и новые рубрики появлялись.

И всё-таки после выхода в свет первого номера, который вы сделали в одиночку, вы с кем-то обсуждали, скажем, идеологию издания, жанровые характеристики и прочее?

Нет. Обсуждения «Хроники» начались только в 1969-м году, когда была уже Инициативная группа. Тогда делался где-то восьмой или даже девятый выпуск. Собрались у меня и начали обсуждать. Во-первых, была идея сделать «Хронику» от имени Инициативной группы. Я сказала: «Ни в коем случае. Она должна быть совершенно независима от всего». Была какая-то критика и по существу издания. Чем были недовольны, уже и не помню. Я соглашалась с какой-то критикой, с какой-то нет… И продолжала делать.

Расскажите о своих постоянных помощниках. О тех, кто систематически вам помогал делать «Хронику». Были ведь такие?

Мне не нужно было много помощников. Мне нужны были люди, у которых были свои «узелки», так сказать, центры сбора информации. Такие, например, как Арина Гинзбург [29]: через ее дом проезжали жены политзэков на свидания и со свиданий. Но помощники другого плана, конечно, были. Вот Надя Емелькина, Галя Габай. Надя много печатала с машинописи. Нулевую закладку делала я, а она уже печатала семь копий с одного из моих нулевых экземпляров.

Галя тоже очень много всего делала. Она и печатала много, и доставляла материал. Да и всем помогала просто по-человечески. Например, вот приехали ко мне забрать на допрос по поводу демонстрации. Я им говорю: «Я одна с двумя детьми. Вы что, с ума сошли? Никуда не поеду». Они: «Ну, звоните друзьям». Позвонила. А дело было 5-го сентября 1968-го года. Ребята пришли, а мой старший сын Ясик им говорит: «Вы ко мне на день рождения приехали?» У него в этот день – день рождения. Вот, а я с Оськой на допрос поехала. Так Галя приехала прямо туда и, пока меня допрашивали, она сидела с Оськой. Она же была со мной, когда я была на амбулаторной экспертизе в институте Сербского. Иной раз как подумаешь: кого попросить помочь? Конечно, Галю Габай. Ещё Ира Якир помогала. Она нередко ездила на Украину, многое узнавала, после чего, естественно, приезжала и рассказывала, и записывала.

Скажите, вам было в какие-то моменты страшно?

Был один жуткий момент, когда у меня под кроватью в комнате, где мы жили уже вчетвером с мамой и сыновьями, лежали семь экземпляров и оригинал перепечатанной первой половины книги «Полдень» [30]. То есть пока я не закончила книгу «Полдень», мне всё время снились обыски. А как отдала ее – всё, перестали. И когда ко мне действительно пришли с обыском, даже после этого обыски уже никогда не снились.

Одиннадцатый выпуск «Хроники» уже без вас заканчивали?

Да, без меня. Одиннадцатый выпуск начинался сообщением о моем аресте. Я довольно много материала уже набрала. Но точно знала, что считанные дни осталось ходить на свободе. Я не знала сколько, может, успею доделать, может, нет. Потому все время искала кого-то, кому можно передать. И, в общем-то, все вокруг уже говорили, что нельзя, чтобы Наташка делала, надо передать кому-то…

Я передала Гале Габай, потому что никто больше не соглашался. К Гале Габай тут же пришли с обыском. Её мама, как известно, утопила материалы к «Хронике» в кастрюле с супом. У них после ареста Ильи [31] прошло четыре или пять обысков. У меня же все-таки за всё время был только один обыск, в октябре 1969-го. И Галя мне говорит: «Невозможно мне передавать». Я снова ищу. И вот, буквально на вечер 24-го декабря мы договорились с Володей Тельниковым [32], что он ко мне придет, я ему все покажу, всему научу. Ну, а они пришли за мной утром 24-го.

…Конечно, я понимала, что когда меня после демонстрации, в конце концов, оставили на свободе – это только отсрочка. Что они подождут, пока обо мне подзабудут на Западе и пока младший сын чуть-чуть подрастёт, чтобы не было страшного скандала (на момент моего ареста Осе было год и семь с половиной месяцев). Я же два с лишним года сидела и не знала: спаслись материалы к 11-му выпуску «Хроники» или нет. Спаслись! Это была фантастика. Ведь там были уже десятки почерков. Это был такой материал для КГБ! [33]

…Конечно, мне было трудно найти преемника, потому что в 1969 году все время шли аресты. И очень много в 1969-м было «невменяемых». У них тогда пошла линия на невменяемость [34]: начиная с Ивана Яхимовича [35] и кончая мной.

Расскажите, как решался для «Хроники» вопрос анонимности издания и публичности информации?

Где-то к концу 1968-го года уже вся Москва знала, кто издает «Хронику текущих событий», не говоря о том, что КГБ об этом знал еще раньше [36]. Потому что первые показания о том, что я делаю «Хронику», были даны осенью 1968-го года в Ленинграде… С другой стороны, очень многие знали, что я издаю «Хронику», от меня самой, потому что я активно собирала материал, раздавала готовые выпуски. В общем, это был общеизвестный факт. И если на «Хронике» не стояла фамилия редактора, в противоположность «Белой книге» [37] и «Фениксу» [38], это потому, что я настояла: «Хроника» должна быть безымянной. И мне было очень трудно объяснить, почему. Но оказалось, что это была очень здравая идея. Благодаря этому, «Хроника» прожила пятнадцать лет, меняя редакторов и оставаясь безымянной.

Но если какие-то вещи не являлись предметом конспирации, то, скажем, каналы получения информации и распространения готовых выпусков – это совсем другое дело! Скажем, у меня были друзья, мои очень старые друзья [39], которые давно занимались распространением самиздата. И только перед своим отъездом из страны, т.е. через семь лет после начала издания «Хроники», я свела их с Таней Великановой [40], «передала» их. Я никому их не открывала.

Или вот ещё история. В какой-то момент мы искали новых людей в «Хронику». Я говорю одним своим знакомым [41]: «Ребята, вы не могли бы помочь «Хронике»?» Они говорят: «Нет». Ну, нет, так нет. И только перед моим отъездом в 1975-м они мне сказали: «Наташа, ты знаешь, почему мы отказались тогда? Мы давно уже работаем на «Хронику»!». …И это было правильное поведение, чтобы случайно не подвести людей. Точнее техническое правило издания. Зачем знать то, что тебе знать не нужно?

Что Вам лично дал процесс издания «Хроники»?

Для меня «Хроника» возникла как бы самозарождением. Почти как стихи. Ну, на стихи я, правда, ни у кого не спрашивала благословения. На «Хронику» спросила – тут уж надо было.

… Я люблю писать. Особенно когда находится ниточка, за которую потянуть, а потом уже пишется. А там легко было находить ниточку, там столько было ниточек, за какую ни дерни – начинаешь писать! При этом эмоции у меня безусловно были, но я их старалась спрятать поглубже. Никому не нужны мои эмоции – эмоции пусть будут у читателя. Разумеется, этот сравнительно сухой безоценочный стиль тоже производил на читателя впечатление. Это вообще производит впечатление всегда гораздо большее, чем эмоциональный язык.

Скажите, после освобождения Вы принимали какое-то участие в издании «Хроники»?

В 1974–1975 годах я была негласным сотрудником «Хроники». Мне Таня Великанова приносила материалы. Но кроме Тани, об этом никто не знал, ни одна живая душа. Таня мне приносила, скажем, много материала по какому-то из судебных процессов, и я из этого материала делала статью для «Хроники». Так я делала статью о процессе Михаила Хейфеца [42] и о процессе пятидесятника Ивана Федотова [43]. Ещё что-то было… Это было довольно трудно – из такой груды обрывочного материала сделать один связный текст.

А у Вас не было желания (пусть и неосуществимого) снова весь процесс издания взять в свои руки?

Нет. Зачем? Если бы я видела, что иначе она не может существовать… Зачем, если она выходит и все нормально?

Даже в те полтора года, когда «Хроника» не выходила?

Да, полтора года между моим освобождением и моей эмиграцией «Хроника» не выходила. Это правда. Они намеренно арестовали Иру Белогородскую [44], про которую прекрасно знали, что она отошла от дел «Хроники». Решили «брать заложников». Вот человек отойдет, следующий номер «Хроники» выйдет, мы его возьмем. Это была очень хитрая идея – брать не людей, делающих «Хронику», а людей, переставших её делать. Они понимали, что это может подействовать.

У меня же в то время, после освобождения, уже не было и каналов. Нет, я, конечно, понимала, что они где-то есть, но что и как в ту пору делалось – уже не знала. Вообще нужно сказать, когда летом 1972 года пошли разговоры о закрытии «Хроники» в обмен на то, что таких-то освободят, я была против (заметьте, эти разговоры начались ещё до того, как она была действительно «завешена» на полтора года). Как человек, вышедший из тюрьмы, я была против. Ведь люди сидят и знают, что есть «Хроника», которая о них пишет! Как можно закрыть?! И многие были против. Кстати, в момент этих разговоров Алик Гинзбург говорил, что если кто-то прекратит «Хронику», он возьмётся ее издавать. И вот после 27-го выпуска издание «Хроники» было временно прекращено. Кто взял на себя ответственность за это «временное прекращение»? Как, когда и кем это всё будет возобновлено? Было непонятно… Ну, а потом, перед возобновлением, я уже знала, что где-то номера втайне готовились… Мне Таня Великанова сказала.

Наталья Евгеньевна, а была ли какая-то специальная этика диссидентских действий?

Что касается, условно говоря, диссидентской этики, или, как любят говорить поляки, – этоса, то я себе это представляю так (ведь у каждого из нас могут быть свои варианты). Первое, каждый волен действовать или бездействовать согласно своим убеждениям. Второе, никто никого ни к чему не должен принуждать. Никому ничего не запрещать, никого ни на что не толкать. Затем – никогда и ни по какому случаю никто не должен давить на совесть.

При этом самому нужно иметь совесть и ответственность. Если у человека есть совесть, – он плохого не захочет. Плюс ответственность за себя, за других, за то, что происходит в стране. Вот. Думаю, больше ничего особенного в этом этосе не было. Это основные вещи. Ну и, конечно, никогда не говорить тому, кому не надо, то, чего ему не следует знать. То есть мне представляется, что минимум конспиративный всё-таки должен быть. …Последнее, конечно, соблюдали далеко не все.

2003 г., Париж.

Примечания

  1. Богораз Лариса Иосифовна (1929–2004). Филолог, общественный деятель. Одна из авторов обращения «К мировой общественности». Участница «демонстрации семерых» на Красной площади 25 августа 1968.
  2. Марченко Анатолий Тихонович (1938–1986). Мемуарист, публицист. Автор первой документальной книги о политических лагерях послесталинского периода. Последний советский политзаключенный, погибший в неволе. Умер в Чистопольской тьюрме.
  3. Литвинов Павел Михайлович (р.1940). Преподаватель физики, общественный деятель. Один из авторов обращения «К мировой общественности». Участник «демонстрации семерых» на Красной площади 25 августа 1968. Живет в США.
  4. Гинзбург Александр Ильич (1936–2002). Журналист, общественный деятель, политзаключённый Основатель жанра диссидентской самиздатской периодики и документальных сборников, посвященных политическим преследованиям. Центральная фигура на «процессе четырех» – одном из самых громких политических процессов 1960-х. Первый распорядитель Фонда помощи политзаключенным и их семьям. Член Московской Хельсинкской группы. Скончался во Франции.
  5. Галансков Юрий Тимофеевич (1939–1972). Поэт, публицист, составитель самиздатских альманахов. Один из подсудимых на «процессе четырех». Первый диссидент, погибший в лагерях брежневской эпохи.
  6. Имеется в виду «Демонстрация семерых» – манифестация протеста против вторжения войск стран Варшавского договора в Чехословакию, произошедшая на Красной площади в Москве 25 августа 1968. Участники демонстрации развернули на парапете у Лобного места плакаты с лозунгами, протестующими против вторжения. Н. Горбаневскую задержали с остальными демонстрантами, но отпустили, вероятно, сочли, что арест матери двух малолетних детей даст повод, как тогда говорили, «к антисоветской шумихе» за рубежом. Спустя четыре месяца, в декабре 1969, Н. Горбаневскую арестовали и поместили в Казанскую спецпсихбольницу.
  7. Буковский Владимир Константинович (р.1942). Правозащитник, публицист, политический и общественный деятель. В начале 1960-х один из организаторов регулярных неформальных встреч молодежи у памятника Маяковскому в центре Москвы. Живет в г. Кэмбридж, Англия.
  8. Делоне Вадим Николаевич (1947–1983). Поэт. Участник двух публичных акций протеста: демонстрации на Пушкинской площади 22 января 1967 и «демонстрации семерых» на Красной площади 25 августа 1968. Скончался во Франции.
  9. Кушев Евгений Игоревич (1947–1995). Поэт, писатель, автор самиздата. Член неформальных литературных объединений середины 1960-х. Участник первых правозащитных демонстраций.
  10. Буковская Нина Ивановна (1913-2000). Мать Владимира Буковского, радиожурналист, член Союза журналистов Москвы. Член КПСС (1962–1971 гг). Скончалась в Лозане, Швейцария.
  11. Статья 72 УК РСФСР: «Создание или участие в антисоветской организации».
  12. «Об одной поездке» (1967). Любопытно, что и статья Л. Богораз, и репортаж В. Мороза появились почти синхронно, оба текста датированы апрелем 1967 года.
  13. Даниэль Юлий Маркович (1925–1988). Переводчик, прозаик, поэт. Политзаключённый. Дело писателей А. Синявского и Ю. Даниэля дало решающий импульс к возникновению советского правозащитного движения.
  14. Мороз Валентин Яковлевич (р.1936). Украинский историк, публицист, поэт. Политзаключённый. Отбывая срок в Мордовском лагере, написал памфлет «Репортаж из заповедника имени Берия» (1967). Живет в Канаде.
  15. Данное обращение известно как «Письмо 170-ти», позднее число подписей достигло 227.
  16. Григоренко Петр Григорьевич (1907–1987). Военный и политический деятель, правозащитник, публицист, мемуарист. Подвергался политическим преследованиям с использованием психиатрии. Член Московской Хельсинкской группы. Скончался в США.
  17. Ким Юлий Черсанович (р.1936). Поэт, драматург. Один из классиков жанра авторской песни. В 1970–1971 годах – активный участник издания «Хроники текущих событий». Живет в Израйле.
  18. Якир Ирина Петровна (1948–1999). Правозащитница, участник и один из редакторов «Хроники текущих событий» в 1970–1972 годах.
  19. Габай Илья Янкелевич (1935–1973). Педагог, поэт, сценарист. Участник «митинга гласности» 05.12.1965 и демонстрации 22.01.1967. Автор и соавтор публицистических текстов, распространившихся в Самиздате. Один из первых участников издания «Хроники текущих событий».
  20. Красин Виктор Александрович (р.1929). Экономист, узник сталинских лагерей, автор и распространитель самиздата. Инициатор создания Инициативной группы по защите прав человека в СССР. Живет в США.
  21. Якир Петр Ионович (1923–1982). Историк. В 1968–1972 – одна из центральных фигур диссидентского движения. Инициатор создания Инициативной группы по защите прав человека в СССР.
  22. Емелькина Надежда Павловна (1946–2010). Распространительница Самиздата. Жена В. Красина.
  23. Имеется в виду «Демонстрация семерых» (см. прим. № 6).
  24. «Своя своих не познаша» См. «Хроника текущих событий» № 7 (1969).
  25. См. «Хроника текущих событий» № 5 (1968).
  26. Амальрик Андрей Алексеевич (1938–1980). Историк, публицист, драматург. Первый диссидент, который открыто общался с иностранными журналистами и дипломатами в Москве, передавая им информацию о борьбе за права человека в СССР.
  27. Гендлер Юрий Львович (1936–2011), Квачевский Лев Борисович (р.1939). Осуждены в конце 1968 года по ст.70 УК РСФСР («Антисоветская агитация и пропаганда»).
  28. Габай Галина Викторовна (р.1937). Педагог, автор и распространитель Самиздата. Жена И. Габая.
  29. Жолковская (Гинзбург) Арина Сергеевна (р.1937). Филолог, журналист. С конца 1960-х – одна из ключевых фигур в организации общественной помощи политическим заключенным и их семьям. В 1977–1980 – распорядитель Фонда помощи политическим заключенным и их семьям.
  30. «Полдень» – книга-сборник Натальи Горбаневской о «демонстрации семерых» на Красной площади 25 августа 1968.
  31. Илья Габай был арестован в январе 1967 года за участие в демонстрации на Пушкинской площади 22 января 1967.
  32. Тельников Владимир Иванович (1937–1998). Член молодежной подпольной группы конца 1950-х, политзаключенный. Правозащитник, автор Самиздата. Переводчик, журналист.
  33. Все материалы к 11-му выпуску «Хроники» – черновики на листочках, на обрывках, написанные множеством почерков – были аккуратно сложены в обычном конверте, который чудом не был изъят из ящика стола во время обыска у Н. Горбаневской. Кроме того, в кармане зимнего пальто (оно висело на вешалке в коридоре коммунальной квартиры) лежала груда лагерной информации, записанная накануне со слов Леры Айдовой, жены политзаключенного, возвращавшейся со свидания.
    Когда Горбаневскую увели, Ира Якир, срочно приехавшая на обыск, вынула бумаги из кармана пальто и конверт из ящика стола (Горбаневская уходя, надела куртку, указала Ире глазами на карман пальто и шепнула про стол).
  34. Речь идёт о применении психиатрии как политической репрессивной меры.
  35. Яхимович Иван Антонович (р.1931). Учитель. Председатель колхоза. Снят с должности и объявлен психически невменяемым.
  36. О первом выпуске «Хроники» Ю. Андропов доложил в ЦК КПСС 11 июня 1968 .
  37. «Белая книга» – документальный сборник материалов, связанных с делом А. Синявского и Ю. Даниэля. Составитель Александр Гинзбург. Издан за рубежом.
  38. «Феникс» – самиздатский литературно-публицистический сборник, выпускавшийся в Москве Ю. Галансковым.
  39. Речь идёт о подруге Н. Горбаневской Ирине Родионовне Максимовой и ее муже Викторе Александровиче Сипачеве.
  40. Великанова Татьяна Михайловна (1932–2002). Программист, математик. Член Инициативной группы по защите прав человека в СССР. В течение многих лет – организатор выпуска «Хроники текущих событий».
  41. Речь идёт о Наталье Симонович и её муже Марке Гельштейне.
  42. Хейфец Михаил Рувимович (р.1934). Писатель и историк. Автор самиздата, журналист. Политзаключенный. См. «Хроника текущих событий» № 34 (1974).
  43. Федотов Иван Петрович (р.1929). Пресвитер Церкви Христиан Веры Евангельской – пятидесятников. Подробности процесса см. «Хроника текущих событий» № 36 (1975).
  44. Белогородская Ирина Михайловна (р.1938). Инженер. Политзаключённая. Участница подписантских кампаний.

 

Obituary [Tvardovsky] (23.10)

No 23 : 5 January 1972

Alexander Trifonovich Tvardovsky died on 18 December 1971. The Chronicle considers it suitable to publish the following text as his obituary:

There are many ways of killing a poet.

The method chosen for Tvardovsky was to take away his off-spring, his passion, his journal.

The sixteen years of insults meekly endured by this hero were little, so long as his journal survived, so long as literature was not stopped, so long as people were printed in it and people read it. Too little! So they heaped the coals of disbandment, destruction and injustice upon him. Within six months these coals had consumed him. Six months later he took to his death-bed, and only his characteristic fortitude sustained him up to now – till the last hour in full consciousness. In suffering.

Third day. Above the coffin is a portrait, in which the dead man is about forty, his brow unfurrowed by sweetly bitter burdens, radiant with that childishly luminescent trust which he carried with him throughout his life, and which was returning to him even when he was already doomed.

To the best music they are bearing wreaths, bearing wreaths . . . “From Soviet fighting men” … As it should be. I remember how the soldiers at the front as one man preferred the marvel of his trusty Tyorkin [123a] to the other wartime books. But we remember too how the army libraries have been forbidden to subscribe to Novy mir. Only recently people have been hauled before their commanding officer for interrogation after reading the light// soft blue journal.

And now the whole gang from the Secretariat [of the Writers’ Union] has flopped onto the scene. The guard of honour comprises those same mortally flabby people who hunted him down with unholy shrieks. This is an old custom of ours, from Pushkin’s day: it is precisely into the hands of his enemies that the dead poet falls. And they hastily dispose of the body, and extract themselves from the situation with glib speeches.

They have crowded round the coffin in a solid ring and think they have fenced it off. They’ve destroyed our only journal and think they’ve won.

You have to know and understand nothing about the last century of Russian history to regard this as a victory, not as an irreparable blunder!

Madmen! When the voices of the young resound, fiercely, how you will miss this patient critic, whose gentle admonitory voice was heeded by all. You will be set to tearing up the earth with your hands, to bring Trifonych back. But then it will be too late.

For the ninth day

Solzhenitsyn

[Commentary No 23]

23.10 Obituary [Alexander Tvardovsky]

NOTES

[123a] Tvardovsky wrote the long poem Vasily Tyorkin, also known as A Book About a Soldier, during the Great Patriotic War (1941–1945). It was printed chapter by chapter in newspapers and magazines and immediately despatched to the Front; it was also read over Soviet radio. Tvardovsky was awarded his second Stalin Prize [1946] for Vasily Tyorkin. (Wikipedia)

Obituary [Soroka] (20.13)

No 20 : 2 July 1971

On 17 June Mykhaylo Soroka died suddenly of a heart attack in Dubrovlag, Camp 17-a.

Mykhaylo Mykhaylovych Soroka was born in the Ternopol Region in 1911. An architect by profession, he studied in Prague. In 1930 he took part in the activities of the OUN [Organisation of Ukrainian Nationalists], fighting in its ranks for the independence of the Western Ukraine from the Polish Republic. For some time Soroka was confined in a Polish prison.

After the territory of the Western Ukraine had been occupied by Soviet troops in autumn 1939 and incorporated into the Soviet Ukraine, many OUN members were arrested in Lvov in a single night. Among them were Soroka and his wife K. M. Zarytska (CCE 15.8, item 1), the daughter of a prominent Lvov professor of mathematics. Soroka was despatched to Vorkuta [Northwest Russia], while Zarytska remained in Lvov Prison, where she gave birth to a son (now the Ukrainian artist and decorator Bohdan Soroka, who lives in Lvov).

M. Soroka was kept beyond the Arctic Circle until 1950, when he was rehabilitated—a rare event in those years. After his release he returned to Lvov (by this time Zarytska, as a messenger of UIA commander Roman Shukhevych, had already been under investigation for about three years). Soroka did not stay long in Lvov; not receiving permission to live in his homeland, he was obliged to leave for Krasnoyarsk Region [Central Siberia].

In 1952 Soroka was again arrested. It turned out that a certain Austrian, who had been released with him, had been repatriated to Austria and shortly afterwards published his memoirs. [66] He described life in the Vorkuta camps and told of the circulation among the prisoners of persistent rumours of their possible mass liquidation. The prisoners were determined to resist, and made preparations to defend themselves if this operation should be carried out. The plan was drawn up under the direction of Mykhaylo Soroka.

So once more Soroka was in the camps—this time sentenced to 25 years.

K. M Zarytska, who is in the women’s political camp [at Dubrovlag] not far from the burial ground for camp inmates (the convicts’ graves are adorned with plaques bearing, instead of the name of the deceased, his camp number), learned of her husband’s death indirectly; the camp administration did not officially inform her of the death of Mykhaylo Soroka.

[Commentary No 20]

20.13 Obituary [Soroka]

[66. Joseph Scholmer, Arzt in Workuta [A doctor in Vorkuta], first published in Cologne in 1954.]

 

The Trial of Mustafa Dzhemilev [14-15 April 1976] (40.3)

<<No 40 : 20 May 1976>>

MUSTAFA DZHEMILEV (Abduldzhemil) was born in November 1943. During the deportation of May 1944, his family – his mother and her four children (his father was at the front) – ended up in Uzbekistan.

In 1966 Mustafa was expelled from the third-year course of the Tashkent Institute of Irrigation because of his participation in the national movement; he was called up into the army. He refused to do military service as, he declared, he did not possess the rights of a citizen. He was sentenced to 18 months’ imprisonment.

After coming out of a camp, Dzhemilev continued to take an active part in the Crimean Tatar movement. He also became involved in the human rights movement, and in May 1969 became a member of the Action Group for the Defence of Human Rights in the USSR (CCE 8.10, 9.10). In September 1969 he was arrested (CCE 10.4). In January 1970 he was tried with Ilya Gabai in Tashkent, under Article 190-1 (CCE 12.3) and sentenced to 3 years’ imprisonment. A book about this trial, Six Days, has has recently appeared in samizdat. [2]

On 13 May 1974, just before the thirtieth anniversary of the Deportation, Dzhemilev  was arrested on a false charge and detained for 15 days. He went on hunger-strike and was released early; a month later, however, he was called up for military exercises. As he was still ill, he refused, and on 22 July he was arrested and sentenced to one year in a labour camp (CCE 32.9).

In Omsk, Camp UKh 16/3, a new case was prepared against Mustafa under Article 190-1, and three days before he was due to be released he was again arrested (CCE 37.1).

In September the pre-trial investigation ended and the case was passed to the Omsk Region Court. In October the case was sent for additional investigation. The trial was fixed for 17 December, but on that day it was put off because the judge “had suddenly fallen ill” (CCE 38.14).

Another delay

From 25 December 1975 to 25 February 1976 the case was investigated at the RSFSR Supreme Court [in Moscow]. Mustafa’s relatives received official notice of this fact only in March, in a reply from the Ministry of Justice to their declaration addressed to the 25th Congress of the CPSU.

Earlier the Supreme Court denied that it was dealing with the case (CCE 39.7). In Omsk Judge Anosov confirmed the fact by word of mouth. He refused to give any details about the transfer of the case (“so that you can’t quote me to Moscow”, as he said to Mustafa’s sister). The letter from the Ministry of Justice stated that the Omsk Region Court had been instructed to deal with the case as soon as possible.

Nevertheless, the trial was fixed only for 6 April 1976 and then postponed again.

On the day before the trial, the judge told Dzhemilev’s brother and sister that the trial would take place, and they summoned their sick mother. On the morning of 6 April the Sakharovs, who had arrived for the trial, handed in a declaration to Judge Anosov, asking to be allowed into the courtroom. Anosov replied that the case would be heard in camera, in accordance with a decision of the court’s organisation session on 4 December 1975. He even leafed through the case evidence and found the relevant document, but did not show it to them. “The absence of the defence counsel worries me,” said Anosov, “as we cannot begin without him.” (Defence counsel [Vladimir] Shveisky had remained in Moscow: the previous evening someone had telephoned and told him that the trial was being postponed.)

*

Mustafa’s relatives were very upset by this new delay: Mustafa was now in the tenth month of a hunger-strike. Anosov proposed that they should either summon Shveisky or engage a new lawyer in Omsk. Half an hour later, when they had rung Moscow and ascertained that Shveisky would be leaving immediately, the situation in court changed. A report came from the prison that a state of quarantine had been declared there. Anosov held a lightning-quick court session:

“All stand, the court is in session. Because of the state of quarantine the defendant cannot be brought to the courtroom. The hearing is therefore postponed.”

Those who had come to attend the trial demanded an explanation, but they were surrounded by vigilantes [druzhinniki] and policemen: “Leave the office and the entrance-hall, don’t obstruct people who are working.” The relatives were similarly admonished by a lawyer who had come out of Anosov’s office – the applicant for the “vacant” post of Dzhemilev’s lawyer. Anosov categorically forbade Dzhemilev’s relatives to visit Mustafa and allowed only written conversations with him.

Prison Governor Surov chatted benevolently with Mustafa’s relatives while they were waiting for an answer from him. Dzhemilev was still strong, he assured them: “I allow him to go to the library by himself and he climbs right up to the top shelves.” Surov explained why a sanitary commission had declared a state of quarantine that morning. On 1 April the drains in the building had begun to leak and had seeped into two or three of the cells, and on analysis some bacilli had been discovered.

Mustafa wrote:

My state of health is quite reasonable – I can still stand on my own feet, I can speak and I have not, I think, lost my wits. That is obviously the reason why the trial is being endlessly postponed. The prison governor told me yesterday that the trial had been put off until 14 April – he had been told this by the court before the quarantine was declared, so the quarantine has nothing to do with it.

Further on he added:

I send my warmest greetings to Andrei Dmitrievich [Sakharov], Yelena Georgievna [Bonner], Pyotr Grigorevich and Zinaida Mikhailovna [Grigorenko]  and to all my friends and dear ones. Your interest in me and your efforts on my behalf fill my heart with gratitude and give me the strength to hold out to the end.

(On the same day the trial of Andrei Tverdokhlebov in Moscow was postponed. The drains in Lefortovo Prison were in order, but the judge fell ill – see this issue, CCE 40.2.)

On 7 April his lawyer visited Dzhemilev. Quarantine was observed – they both had to wear white overalls.

On 9 April the lawyer received a telegram from the Omsk Region Court: the case would be heard on 14 April and be held in open court.

On that day Mustafa’s friends and relatives, 16 persons altogether, again travelled to Omsk.

The trial (14-15 April 1976)

The presiding judge at the trial was Yu. I. Anosov (chairman of the Omsk Region Court); the People’s Assessors were Kolobov and Mechnik; the prosecutor was procurator Kalutsky; and the defence was conducted by the lawyer Shveisky.

The courtroom had been filled beforehand by people who had been let in through the back door.

In the ante-room Mustafa’s friends and relatives were waiting for the trial to begin. At 10 o’clock they were told that there was no room left in the courtroom and that only close relatives would be admitted: Mahfure Mustafayeva, Mustafa’s mother, his sister Nasfie Khairova, and his brothers Asan and Anafi Dzhemilev. The 12 people left outside in the corridor continued to insist on their right to attend a trial held in open court.

A policeman and some men in civilian clothes began to push them away forcibly, laying hands on them. Then Sakharov hit the policeman and his wife Yelena Bonner slapped one of the men in plainclothes (he turned out to be the court superintendent). The Sakharovs were taken to a police station. A. Sakharov apologized in writing to the policeman, while pointing out the illegality of the entire conduct of the trial and, in particular, of the behaviour of the police.

(Out in the street one of the individuals in plainclothes told the Crimean Tatars: “We’ll talk to you in a different way tonight – with a long knife.”)

*

At the beginning of the hearing the defence counsel made three requests:

(1) That 12 more witnesses should be called, including certain correspondents whose letters to Dzhemilev had been included in the case evidence: the letters were passed by the camp censorship but later confiscated from Mustafa. Certain witnesses must be called because of the unreliability of the evidence given by Dvoryansky, the “chief witness for the prosecution”.

(2) That Dvoryansky’s personal file should be sent for from the labour colony.

(3) That the investigation department of the procurator’s office should be asked to provide the pages missing from the criminal case. This request had been made earlier to the court, but the procurator’s office had then replied that the pages removed had concerned only Dvoryansky.

Dzhemilev also asked for 15 additional witnesses to be called, including some of those on the defence counsel’s list. He also asked the court to explain to him if the trial was to be held in camera:

“If this hearing is in open court, then why was the courtroom filled beforehand and my relatives and friends left out on the street?”

The judge replied that the trial was in open court, that he did not know who had got into the courtroom and how; if anyone had not been allowed in, it was only because there were no places left. Nasfie Khairova said: “We had to show our passports to get in, and then only four of us were allowed in.”

“That is none of my business,” said the judge, “and I shall send you out if you disagree with me and make a noise.”

The charges against Dzhemilev were, first, that while serving a sentence in Corrective Labour Colony UKh 16/3 in the city of Omsk, he spread slanderous fabrications in conversations with the prisoner Dvoryansky: Dzhemilev alleged that the Crimean Tatar national problem had not been solved and that Crimean Tatars did not have equal rights in the USSR. Secondly, Dzhemilev was charged with writing and distributing (or preparing for distribution) the following defamatory  documents:

  • A letter to an acquaintance, Ilmi Ametov, criticizing an article [by Basyr Gafarov] about Crimean Tatars in a journal. The letter had been passed by the camp censorship.
  • A draft “Declaration of Principles of the Crimean Tatar movement”: texts of the “Declaration” in Russian (written in Arabic letters), in Tatar and in English figured in the indictment as three separate documents.
  • Letters and postcards received by Dzhemilev in the camp were also used as evidence. The indictment perceived in these a nationalist spirit undoubtedly inspired by the influence of the recipient.

*

At first his relatives could see Mustafa quite well. He was pale from illness, his neck bandaged because of boils, and it was painful for him to speak and even to breathe. Sometimes he stood up.

During a short intermission a broad-shouldered policeman stood in front of Mustafa. His mother and brothers asked the guard to move a little. In reply there were protests from the annoyed “public” and the captain in charge of the guard said: “I am responsible for guarding him; let the guard go on standing there. And you keep quiet, or when the panel [of judges] return we’ll send you out.”

*

The court decided to begin by questioning the defendant, but Dzhemilev refused to give evidence first.

Vladimir Dvoryansky was called. He is 26 years old and had received a 10-year sentence in (1973) for murdering a man who, during the course of a fight, had insulted his sister. Dvoryansky had been in a camp near Barnaul. There he had written complaints about being badly treated and had asked to be transferred to Uzbekistan, because of his health (he had lost one lung).

As a result, he was sent to Omsk. There he was assigned to a “lower” disability group, thus making his working conditions more difficult; he complained and was again put in the punishment cell. All this was mentioned in his written “Testimony”, which he later sent out of the camp, and added to the case evidence by the defence counsel. [4] In his “Testimony” Dvoryansky described in detail how KGB officers and camp officials had tried to recruit him to give false evidence against Dzhemilev (CCE 37.1).

At the trial Dvoryansky immediately renounced the evidence he had given during the pre-trial investigation, stating that it had been obtained by means of threats. Under pressure from the investigator and the officials working for the security organs he had signed prepared texts, while he had written statements “in his own hand”, dated 15 and 16 May, when he was already in the punishment cell (the last statement was, in fact, the official pretext for bringing a criminal case against Dzhemilev).

“But you were put in the punishment cell on 16 May, yet your first statement is dated 15 May,” said the judge. Dvoryansky repeated that he had written the required statement in the punishment cell.

During a three-hour interrogation, the judge and the prosecutor tried in vain to persuade Dvoryansky to return to his former testimony.

“I am now speaking freely,” said Dvoryansky at the trial, “then there were five men around me, three in civilian dress and two from the camp. They showed me photographs of my father and daughter, saying ‘You have a long sentence; you might never see them again’. I was in their hands.”

“And do you now imagine that you have escaped from their grip?” said the judge. “You’ll get two years for giving false evidence in court.”

Dvoryansky replied, “I am now telling the truth, but I gave false evidence under pressure.”

“But surely there was a supervisory procurator in the camp?” asked the procurator. ‘Did you complain to him that you were being blackmailed?”

“The supervisory procurator told me,” said Dvoryansky, “that if I was thinking of renouncing my evidence, I would do better to commit suicide.” Dvoryansky said that he himself had described the conversation of 11 February in his “Testimony” and had sent it out of the camp (here Dvoryansky was interrupted by Dzhemilev, who said it was he who had sent out his “Testimony”). Dvoryansky stated that he had been influenced not only by threats but also by promises: they had promised to transfer him to Uzbekistan, to release him early, to give him a job at a university.

After being questioned, Dvoryansky was led away, although defence counsel asked that he be allowed to stay in the courtroom.

*

Sokolov, the next witness to be questioned, said that he had not known Dzhemilev well, but that he had been well acquainted with Dvoryansky since Barnaul. There Dvoryansky had not been interested in politics and did not read anything.

As soon as he came to know Dzhemilev, however, he began to read a lot and was writing something: Dvoryansky was summarizing Marx, Engels and Lenin “in an anti-Soviet spirit”. (Possibly there was some reference to this during Dvoryansky’s interrogation). After meeting Dzhemilev, Dvoryansky brought “all kinds of rubbish” into the barracks and carried on anti-Soviet conversations.

Mustafa asked Sokolov about his previous testimony, from which it followed that Sokolov had been watching Dvoryansky and had handed in some of his notes to the security section, “Was it your duty to pick up notes and hand them in?”

“What are you talking about?” said Sokolov. “What? Am I a spy? I only took them and handed them over. Why are you tormenting me? I’m sweating all over as it is.”

From questions put by the defence counsel it turned out that, soon after giving evidence at the pre-trial investigation, Sokolov had been released from the camp and transferred to a “free settlement regime” (of his 12-year sentence he had two years left to serve).

*

The prisoner Fedotov, who had worked as some sort of supervisor in the camp, stated that Mustafa had been assigned to be his assistant on his arrival in the camp. Soon Dzhemilev had refused to do this work, as his conscience did not allow it. In any case, the authorities would not keep a “political” in such a post.

The next two witnesses were camp guards, who had been among those who searched Dzhemilev’s work-room on 14 May 1975. They had not read the confiscated papers; in any case, some of them had not been in Russian. When the prosecutor asked if Dzhemilev had denied that the papers were his, they replied:

“No, he only asked us to number them and make a list of them. But we said, ‘Why? We’re giving them all to the officer in charge in your presence.”

The defence counsel asked: “Where was the record of the search drawn up?”

“We compiled the report at the security department,” said one of the witnesses. The judge disallowed a question from defence counsel as to whether the witness knew the correct search procedure. These two witnesses, unlike those before them, were allowed to remain in the courtroom.

The testimony of Markov, Dzhemilev’s former superior at work, was read out (he had died before the trial). Markov referred favourably to Dzhemilev. On 14 May, he stated, he had been asked to leave the room while a search was carried out. When he returned, he saw a pile of papers, the content of which he did not know.

The court went on to question the defendant. The judge frequently interrupted Dzhemilev, especially when he said that the KGB had specially prepared a new case against him. He demanded that Dzhemilev should merely clarify the case evidence relating to the charge, the evidence given by Dvoryansky at the pre-trial investigation, and the documents. Mustafa commented on certain specific information which Dvoryansky had allegedly obtained from conversations with him, e.g. “Dzhemilev was linked with Sakharov, Solzhenitsyn and Grigorenko, who are former White Guards.”

Dzhemilev’s comment: “At the time of the “White Guards” Grigorenko was 8 years old, while Sakharov and Solzhenitsyn were even younger.”

“Dzhemilev praised Gasprinsky and his anti-Soviet, anti-Russian views.”

Dzhemilev’s comment: “Gasprinsky was a Crimean Tatar writer and educator, who translated a great deal of Russian literature. He died in 1914.”

“Why”, asked the judge, “did you not give evidence about this at the pre-trial investigation, or inform investigator Guselnikova that Dvoryansky’s evidence was false? The investigation would have looked into it.”

“I simply consider Guselnikova to be a criminal.”

Prosecutor: “I have known Guselnikova for 15 years and can vouch for her.”

“Your guarantees are quite unnecessary,” said the judge. ‘We shall not be discussing that matter here.”

In answering one of the basic points of the indictment – concerning the ‘invention of a problem of national existence — Mustafa said: “The problem arose when our whole nation was exiled in 1944.”

The judge said, “We don’t have any nationality problems [in the USSR]. And in 1944 the whole world was applauding the victorious advance of the Red Army.”

“The victorious advance”, said Dzhemilev, “did not stop the deportation of the Crimean Tatar nation, which had contributed its share to the victory.”

“But surely you know the reason for the Decree of 1944!” said the judge.

The defence counsel said: “I consider a discussion of the Decree inappropriate. In 1956 the deportation was declared to have been wrong and condemned.”

“The nationality problem has always been regarded as settled here [in the USSR],” said Dzhemilev, “and those who disagreed were always imprisoned. But the recognitition in 1956 that the unfounded accusations made against a whole nation were unjustified was an admission that a problem existed. The police surveillance was then lifted and the problem was declared to have been solved. However, in 1967 a new Decree on the Crimean Tatars was issued – which means that the problem persisted from 1956 to 1967. In my opinion, the problem has not been solved even now; and my opinion is my opinion and not a crime. For me, as a Crimean Tatar, the problem will remain until we return to our homeland.”

“The problem was solved long ago,” said the judge. “Here are the witnesses you wanted to be called” (he read out their surnames and addresses) “– they are all from the Crimea.”

“If you were to call them,” said Dzhemilev, “they would tell you how many years they were kept hanging about, how they suffered, living without a residence permit, how they were driven out. The whole nation cannot return to the Crimea in that way.”

“Well, I myself cannot get a residence permit in Moscow, for example,” said the judge. “Even in Omsk people are kept hanging about. Certain norms exist! It’s not a question of nationality.”

Concerning the “Declaration” which had been confiscated from him, Dzhemilev explained that the text had been a draft, an unfinished expression of his views. “As the national problem exists for me, I was developing my thoughts on the subject.” There were not three documents, but one in different languages; the variant readings which existed in them, and which had led to the indictment referring to three separate texts, could be explained by lack of accuracy in translation.

During the trial Dzhemilev succeeded in showing that the translator (she was present in court) had taken his Tatar text for Turkish, as it was written in the Latin alphabet and not in the officially used Russian alphabet. The meaning of certain words in these languages, which are in general closely related, was quite different and Dzhemilev gave examples of mistakes in the translation. He had done the translation into English to give himself practice in the language.

It is stated in one of the sections of the “Declaration” that the Crimean Tatar national movement should act within the framework of Soviet law. If the government refuses to make a just decision, however, the movement would be right to appeal to international organizations. Dzhemilev confirmed this: he considered that if the Soviet Union had signed the [1948] Declaration of Human Rights and other international agreements, it should be permissible to demand that these be carried out in practice. The judge again repeated that the nationalities question had been settled in our country and that, if the government did not consider it necessary to make a decision on some matter, it could not be discussed by any kind of international organizations; to appeal to the latter meant to slander our system. These were our internal affairs, and we would not allow anyone else to interfere in them. “We do not recognize every international agreement.”

Dzhemilev replied: “Here we are speaking of those agreements which have been signed by our government.”

Another principle of the Crimean Tatar national movement which was noted in the ‘Declaration” was also discussed: that individuals could “take part in the movement irrespective of their political views or place of residence”.

The judge said: “Does that mean that both communists and fascists could be members?”

“Why go to such extremes?” said Dzhemilev. “Of course, some restrictions could be made. But this is not the final text, after all.”

The prosecutor asked: “You allege that this is only a draft. Were you preparing to finish and distribute this document?”

Dzhemilev replied that, if he had completed the text and had thought it through to the end, he might have started to show it to others. Answering a question put by his lawyer, Dzhemilev said that no one in the camp had read the “Declaration”, nor could they have done so: even the Russian text was written in Arabic script.

In his letter to Ametov, Mustafa had called B. Gafarov’s article untrue.

Judge: “This article was printed by the Nauka publishing house. You are defaming an official Soviet institution.”

Dzhemilev: “The article states that most Crimean Tatars live in the Crimea, but according to our statistics for 1967-8, after the 1967 Decree 12,000 persons returned to the Crimea, but those able to remain there numbered —”

Judge: “What do you mean – your statistics? Statistics can be compiled only by government departments. Who gave you the right to assemble statistical data?”

Dzhemilev: “At any rate, to do so is not forbidden and is not a crime.”

Judge: “Private individuals are not allowed to conduct a census.”

Interrupting Dzhemilev, the judge told him more than once that he was not in the witness box in order to spout propaganda. In answer to one such remark, Mustafa said: “What do you mean by propaganda? The audience here are all your people, there are only four of my relations present.”

The judge replied: “I don’t know anything about the audience. They came here of their own accord.”

At the beginning of the hearing on 15 April, the defendant and the defence counsel put forward some new requests.

The defence counsel asked, first, that a letter from Dvoryansky to Alim Muzafarov, dated 13 July 1975, should be added to the evidence. In it, Dvoryansky tells of Dzhemilev’s arrest and hunger-strike, and writes, in addition, that there are documents in existence proving that the case against him has been fabricated. The counsel’s second request was that the court should send for Dvoryansky’s library card from the corrective labour colony in Barnaul, in order to establish that there he was already reading the books in which, according to the indictment, he had made notes of a prejudiced nature under the influence of Dzhemilev. Defence counsel also asked for Dvoryansky’s notes to be obtained from his personal file (evidently the notes that had been handed in to the security section by Sokolov).

Dzhemilev asked for the following witnesses to be called:

(1) the prisoner Sergeyev who, according to Sokolov, had heard anti-Soviet remarks by Dvoryansky which had been inspired by his acquaintance with Dzhemilev;

(2) Basyr Gafarov, Candidate of Philological Science, Professor Reshid Muzafarov and the writer Eshrefi Shamil-zade, who could give evidence on the language and literature of the Crimean Tatars, as he, Dzhemilev, was being accused of libel on these matters;

(3) Reshat and Zera Dzhemilev, Aishe Seitmuratova, Remzi Ablayev, Gulnar Seidalieva, to give evidence on residence registration in the Crimea. “You don’t have to look far for these witnesses,” said Dzhemilev, “they are here.”

The request concerning Dvoryansky’s letter was granted; the rest were rejected by the court. It was stated that the very existence of Crimean Tatar academics and writers proved that there was no discrimination against them.

In his speech for the prosecution, procurator Kalutsky said that Dvoryansky had given the right evidence at the pre-trial investigation, but that Dzhemilev had worked on him and that was why he had renounced his evidence in court, slandering the investigating authorities and the supervisory procurator into the bargain.

The prosecutor called Dzhemilev an amoral person, a hardened and incorrigible criminal. He rejected Dzhemilev’s statement that the text of the “Declaration” was not the final draft, by making the following comment: “There is a point concerning membership of an organization, and this is mentioned last. This means that the document is complete and ready for distribution.” Dzhemilev had called on all Tatars who had formerly lived in the Crimea to unite, including even fascists; in the text he did not make the qualifications of which he had spoken during the trial. He called for the organization of a protest campaign, for interference in Soviet internal affairs, i.e. for disobedience and opposition to Soviet power.

Dzhemilev had called the actions of the Soviet government in 1944 unjust, when the whole world was celebrating the victory of the Soviet people.

The prosecutor demanded a sentence of 3 years in a strict-regime camp for Dzhemilev.

In addition, he demanded that Dvoryansky should be prosecuted for giving false evidence in court.

*

In his speech defence counsel Shveisky said that in examining this case it was impossible to avoid speaking of the problem of nationality. This question was especially important for our multi-national country, and the sentence should strengthen friendship between nations. As defence counsel, he would not defend the opinions held by his client, as he would then appear to share his views, which he did not. However, he could not put forward the point of view held by the prosecution, as he would then be a second prosecutor.

He saw it as his task to analyse only the legal aspect of the case: did the facts uphold the charge of disseminating knowingly false fabrications libelling the Soviet system? The charge of oral dissemination was based solely on the evidence of Dvoryansky, which mentioned Dzhemilev’s slanderous utterances only generally, with no concrete examples. The defence counsel was convinced that Dvoryansky’s renunciation of his previous evidence was sincere. However, to be objective, either all Dvoryansky’s evidence – at the trial and during the pre-trial investigation – should be rejected as unreliable, or the contradictions in it should be investigated and the methods used in the investigation should be verified.

The documents written by Dzhemilev had not been distributed. That was obvious from the very means by which they were produced. The defence counsel rejected the charge that Dzhemilev had written them “in code” in order to conceal a crime. The investigation had found it relatively easy to translate or read the texts, but their form had excluded any accidental distribution. Dzhemilev’s explanation that the present text was not meant for distribution had not been disproved in any way.

The defence counsel quoted a published article in which it was stated that criticism of particular government measures was not subject to prosecution under Article 190-1. Dzhemilev might have a mistaken opinion of whether the Crimean Tatar problem had been solved or not, but this was his opinion and not a fabrication. It could be due to various causes: for example, he might not know the real situation because of his long period of imprisonment.

His letter to Ametov was an elementary polemic against a journalistic article.

In October the court had sent the case for further investigation, due to insufficient pre-trial investigation and the insufficiently concrete nature of the charges. However, no new facts had been uncovered. There was nothing criminal in Dzhemilev’s actions. The defence counsel considered the charges unproven and asked the court to bring in a verdict of not guilty.

Dzhemilev’s Final Statement

“My fate is linked with the fate of my people, who were deported in 1944.”

The judge here interrupted him: “We’re not discussing that now.” The judge kept on interrupting Mustafa while he was trying to speak about his earlier trials and how they were connected with the present trial.

Asan Dzhemilev shouted from the courtroom: “This is his final statement. Why are you interrupting him?” The judge ordered Asan to leave the courtroom and two policemen went up to him. Asan’s expulsion led to a stormy scene outside the courtroom doors. As on the day before, order was restored by means of brute force. When Mustafa’s speech was broken off because of the noise going on outside, his sister Nasfie Khairova said in Tatar: “Those are our friends. The loudest voice is that of Shaker (i.e. “sugar” [meaning Sakharov]).”

The judge told her to leave the courtroom for “prompting” the defendant, but she categorically refused to do so. She was dragged out of the courtroom, at which point Sakharov again hit one of the guards. Mustafa’s mother herself left the courtroom in tears. She shouted in Russian and Tatar: “Murderers! You don’t even allow my son to make a final statement He’s been on hunger-strike for ten months, he can hardly speak, yet you interrupt him.”

The judge declared an intermission of 15 minutes, during which time everyone was dragged from the entrance-hall into the street. Sakharov and E. Bonner (who had already been taken to the police room at the courthouse) were driven to the police station. There a doctor who examined E. Bonner at her insistence confirmed that she was badly bruised.

After the intermission the judge again warned Dzhemilev: “Don’t try to make propaganda.” Mustafa replied, “What kind of propaganda can I make? There’s only one of my brothers in the courtroom.” (Nasfie and Asan had not been allowed back into the courtroom, and his mother was in no condition to attend.)

Dzhemilev continued his speech.

I did not want to participate in this trial, as sentences are decided beforehand, regardless of the evidence. But then I decided to take an active part in the trial  so that it could not be said that I had indirectly admitted my guilt, that I had no defence against the charges.

The charge is based on evidence given by Dvoryansky. He renounced it here, saying it had been written under the pressure of blackmail and threats. One would think that the prosecution would be shaken, that there should be an investigation to prevent similar actions with regard to other prisoners. However, that would require honesty and civil courage.

Judge: “You are insulting the prosecutor.”

Dzhemilev: “He insulted me – doesn’t that matter?”

Judge: “No one insulted you. I warn you, you will be deprived of your final statement.”

Dzhemilev: “It is our habit to exaggerate the role of personality in history. I am being dealt with because it is thought that I play a decisive role in the movement. Mind you, the prosecutor made me out to be a lone individual, pretending that no movement existed. But my place will be taken by others; perhaps they will act more rightly.

“I will continue my hunger-strike for as long as my imprisonment lasts. I am taking this extreme measure to prevent similar reprisals being taken on other people.

I do not expect any mercy from the court, 1 don’t need mercy, I need justice.

The sentence of the court fully upheld the indictment on all points, including the incrimination of Dzhemilev with three “Declarations”. It was counted as additional proof of guilt that the list of 15 witnesses proposed by Dzhemilev include Tatars now living in the Crimea. Dzhemilev’s guilt had been proved by Dvoryansky’s evidence at the pre-trial hearing. His renunciation of this evidence was declared false and disproved by his interrogation as a witness, and by the evidence of other witnesses and the defendant.

The sentence stated that Dzhemilev had been found guilty three times and had not reformed. The court sentenced Dzhemilev to 2 years and six months’ imprisonment in a strict-regime corrective labour colony.

The court also made a separate ruling to start criminal proceedings against Dvoryansky for “giving false evidence at a trial”.

*

On the same day Mustafa’s relatives were allowed to visit him (all together). Before the visit they spoke to Radchenko, the deputy-governor of the prison, about Mustafa ending his hunger-strike, if he consented to do so. Radchenko promised he would have medical attention, a special diet, a quiet cell and parcels at any time, including fruit juices, which are essential for persons emerging from a hunger-strike.

The visit took place through a double glass barrier. His relatives told Mustafa that all his friends, including the Grigorenko family and the Sakharovs, were asking him to end his hunger-strike. Everything was being done to publicize the case. If he ended his hunger-strike, it would help him in the appeal court. His mother tried to persuade Mustafa more than anyone else – for her own sake and that of his sick father.

Mustafa agreed to end his hunger-strike.

The prison governor, Surov, upheld Radchenko’s promise to give Dzhemilev a single cell of his own choice or a cell shared with “quiet old men”, and not to put him in an ordinary cell, with “its criminal behaviour and where any excesses are possible”.

At the end of April a parcel containing fruit juices, which E. G. Bonner had sent to Mustafa, was returned to her with a label reading: “Returned as not from a relative.” (Such a restriction has no basis in law and is unprecedented.)

There are fears that if the appeal court confirms the verdict, Dzhemilev will resume his hunger-strike.

*

[See “Protests and appeals. Two more documents”, this issue, CCE 40.3 (a)

and “A visit to Mustafa Dzhemilev”, October 1976, CCE 42.4]

Obituaries [Talantov, Samsonov] (18.12)

No 18 : 5 March 1971

On 4 January 1971 Boris Vladimirovich Talantov (b. 1903) died in the prison hospital in Kirov [Volga District]. He was arrested on 12 June 1969 and at the beginning of September sentenced under Article 190-1 of the Russian Criminal Code to three years’ imprisonment (see Chronicle 8.14 (3) and 10.2 [trial]). The indictment was based on his works on the position of believers and of the Orthodox church in the USSR.

Boris Vladimirovich was born into the family of a priest in Kostroma [Central Russia]. His father, who was sentenced in 1937, died in the Temnikov camps in Mordovia in 1940. His younger brother Serafim, a hydrotechnician, was arrested in 1930 and sent to work on the building of the White Sea canal [where he died].

Boris Vladimirovich graduated from the Physics and Mathematics Faculty of the Kirov Pedagogical Institute, and remained there as a lecturer in higher mathematics (until 1954). Both as a student and a lecturer B. V. Talantov was repeatedly persecuted because of his social background and his religious beliefs, which he never concealed. Several times he was barred from teaching and persecuted in the local press: O. Lyubovikov wrote about him twice in Kirovskaya pravda, in the articles “Out of the Gutter” [Iz podvorotni] in 1958 and “With an open visor” [S otkrytym zabralom] in 1967. [1] In Perm in 1967 B. V. Talantov was subjected to a search. In the same year, unable to endure the constant harassment any longer, Boris Vladimirovich’s wife died.

Boris Vladimirovich was an active fighter for the freedom of the church. The letters “On the mass destruction of churches of architectural value” (1963) and the “Letter from twelve believers of the Kirov Region to Patriarch Aleksy” (1966), of which B.V. Talantov was the author or co-author, are well-known.

At his trial Boris Vladimirovich conducted himself with dignity and courage, pleading not guilty; he took leave of his near ones in advance, saying that he had no hope of ever seeing freedom again. From September 1970 onwards his health began to deteriorate sharply, and in November he was placed in hospital. On 4 January Boris Vladimirovich had an hour’s talk in prison with his son Gleb and bade him farewell; he died twenty minutes after his son had left.

The body of the deceased was handed over to his children and buried on 8 January, all the rites of the Orthodox church being observed. The farewell to the body of the deceased lasted several hours. A large crowd accompanied the coffin to the cemetery. The mourners included non-believers—former students of Boris Vladimirovich.

*

On 27 February 1971 the eminent Soviet geophysicist Nikolai Nikolayevich Samsonov died of an acute heart attack.

Nikolai Nikolayevich was born in St. Petersburg in 1906.

On graduating in 1929 from the Physics and Mathematics Faculty of Leningrad University (specializing in astro-geodesies) he began work in the field of exploratory geophysics. In 1931 he headed a group of gravimetric expeditions in the Donets Basin and Baskunchak. From 1932 to 1936 he worked for the Directorate of Geology as consultant-curator for problems of the Major Donets Basin. He subsequently transferred to the Directorate of Northern Sea Routes [Glavsevmorput], where he was in charge of geophysical prospecting for valuable minerals in the Arctic. In 1936 his appointment as senior research officer was confirmed.

On 6 July 1941 Nikolai Nikolayevich entered the people’s volunteer corps and fought at the Leningrad front. On 15 March 1942, at the request of the Directorate of Northern Sea Routes, he was demobilized and sent to join the Nordvik expedition a in the Arctic, where he worked until 1946. There then followed work at the Scientific Research Institute of Arctic Geology and the All-Union Institute of Exploratory Geophysics (in 1951-1952 he headed a gravi-magnetic expedition in the Taimyr Depression using aeroplanes and helicopters), and in 1954 he was transferred to the All-Union Institute of Prospecting Technology.

He was decorated with the Medal of Honour [Znak Pochyata] and other medals.

In 1950 N. N. Samsonov and S. A. Poddubny were awarded the Stalin Prize (3rd class) for designing a new type of gravimeter and solving the technological problems associated with its manufacture.

N. N. Samsonov is the author of fifteen published works, two text-books on gravimetrics and four inventions (including the Samsonov density meter (SDM), which is widely used as present).

Samsonov’s unpublished works on questions of linguistics and thought-processes are of great interest.

In 1956 N. N. Samsonov wrote to the Party committee of the October district of Leningrad, and later to the Central Committee of the Party, attaching his notes entitled “Thinking Aloud”. Here he argues that between 1934 and 1937 Stalin carried out a counter-revolutionary coup, destroyed the Communist Party of Lenin, replaced it by a party of the bureaucratic e1ite, thus perverting the Leninist concept of the withering-away of the state under socialism, and laid the foundations for the creation and consolidation of the bureaucratic state. In his letter N. N. Samsonov urges a return to Leninist democratic principles of governing the country.

On 6 November 1956 he was arrested and detained at the ‘Big House’, KGB headquarters in Leningrad. He was charged under Article 58-10 (now Article 70 of the Russian Criminal Code). However a visiting commission headed by Professor Torubarov (of the Serbsky Institute) judged Samsonov to be of unsound mind, and on 26 November he was placed in the Leningrad Prison Psychiatric Hospital (LPPH), later renamed the LSPH (Leningrad Special Psychiatric Hospital).

Doctors [L.A.] Kalinin, Kelchevskaya and others, having acquainted themselves with N. N. Samsonov’s works on language and thought-processes, considered him to be mentally healthy, but advised him to admit in writing that he was of unsound mind when he composed the letter to the Central Committee. Such an admission, they told him, would testify to his “recovery”. However, for the eight years he spent in the LSPH N.N. Samsonov refused to admit that he was of unsound mind and demanded a judicial examination.

In 1958 he was threatened with forcible injections of Aminazin, with the candid explanation that in view of his diseased liver Aminazin would result in a worsening of his health. But even this threat did not shake Samsonov’s determination. They began to use Aminazin. In 1964, afraid of dying in the LSPH (he was suffering from emphysema and a weak heart), Nikolai Nikolayevich was compelled to write the required declaration.

On 30 September 1964 he was discharged from the LSPH. A year later he was released from guardianship and given a pension. Recently, as is the right of a pensioner, he had been working for two months every year at the same place as before – the Institute of Exploratory Geophysics, perfecting the instrument which he created in collaboration with S. A. Poddubny.

Obituary [Oksman] (16.12)

No 16 : 31 October 1970

Professor Julian [Yulian] Grigorevich Oksman, Doctor of philological sciences, died on 15 September 1970 in his seventy-sixth year.

J.G. Oksman was born in 30 December 1894 in Voznesensk in the Kherson Province. After leaving high school in 1911 he entered the History and Philology Faculty of St. Petersburg University. For about a year he worked abroad, studying the history of civilisation and the science of source materials [istochnikovedeniye] in Bonn, and attending lectures in Heidelberg. From the summer of 1915 he began to work in the archives [presumably in St. Petersburg], studying the history of Russian censorship and the press. After the February Revolution he took part in the preparation and implementation of the archive reform.

From 1919 to 1923 he taught in institutes of higher education in Odessa, and was the acting head of the archive of the Odessa Region. From the end of 1923 he was a lecturer at Leningrad University, then reader and later professor. From 1927 Oksman was the chairman of the Pushkin Commission at the State Institute of Art History. In the thirties he was deputy-head of Pushkin House (the Institute of Russian Literature at the Academy of Sciences). He was the initiator of much research in the field of Russian literature and the social movements of the nineteenth century. He took part in the preparation of the Academy’s Complete Works of Pushkin, the multi-volume Decembrist Uprising [1825] and many other works, including — in recent years — the Complete Works of Herzen.

Arrested in 1937, J.G. Oksman was fortunate enough to return from imprisonment and exile in 1947. He worked at Saratov University. After his rehabilitation he worked at the Institute of World Literature in Moscow, led the Herzen group and prepared for the press Belinsky’s Works and Days [Trudy i dni], for which he was honoured with the Gold Medal of the Academy of Sciences.

In 1963 his flat was searched. He was under suspicion of supplying the western press with material about the provocative activities [1] of a number of Soviet writers (Elsberg, Samarin, Lesyuchevsky) [2-4]. In autumn 1964 Oksman was expelled from the Union of Writers, and at the same time compelled to leave the Institute of World Literature. Since then his publications have either not appeared or have appeared under pseudonyms. His name is removed from finished works, and the censorship crosses out all mention of him. A few weeks before Oksman’s death an official of the KGB, briefing translators for the International History Congress [in Moscow], named Oksman as one of the “representatives of the Soviet intelligentsia who easily fall for western propaganda”.

J.G. Oksman was buried at the Russian cemetery at Vostryakovo on 18 September. It proved impossible to place a notice about Oksman’s death in the Moscow press.